Похожа ли нынешняя волна эмиграции на ту, что покинула Россию сто лет назад? Писатель Михаил Калужский убежден, что нет. Его эссе — о различиях, о не осознанной до сих пор ответственности и о том, что происходит во вновь расколотом литературном процессе.
Есть разговоры, от которых никуда не деться, и это случается со мной регулярно — как минимум раз в месяц, если не чаще. Кто-нибудь из европейских друзей воодушевленно спрашивает:
— Нынешний «русский Берлин», наверное, так похож на то, что здесь было сто лет назад, правда? Столько событий, такой расцвет русской эмигрантской литературы!
Обычно хочется ответить коротким и усталым «нет». Но так поступать категорически неправильно. Вполне понятное заблуждение «как будто ста лет не было», основанное не на знании реалий, а только на аналогиях, заслуживает того, чтобы говорить о нем — и не только для того, чтобы его развеять.
Это разговор не столько про историю, сколько про идентичность, и он важен мне самому. Честно говоря, я не знаю, как определить границы понятия «русская эмигрантская литература», потому что каждый элемент в этом словосочетании нуждается в постоянном уточнении. Это важное свойство духа времени: сегодня всякая формулировка требует пояснения. И поэтому задавать вопросы сейчас гораздо важнее, чем предлагать простые, основанные на поверхностных аналогиях, ответы.
Определяет ли статус эмигранта качество и содержание его литературной работы?
Что важнее: город, в котором ты живешь, или издательство, в котором выходят твои книги?
В какой степени пишущие на русском и живущие вне России авторы могут восприниматься как общность? Те, кто приехал из России после 2022-го, из Советского Союза в 1970-е, те, кто родился в Казахстане, Латвии, США, Израиле и никуда оттуда не уезжал?
Попадают ли в эту общность те (и я сам среди них), кто категорически отказывается от определений «русский» или «российский» и настаивает на «русскоязычный» или «русофонный»?
И может ли сам язык, на котором ты пишешь, быть объектом выбора, а не только данностью?
И таких вопросов бесконечно много.
А еще для того, чтобы говорить о литературе, нужно договориться о хронологии, ведь иногда даже это не получается.
Большинство людей в Германии, где я живу, как и большинство жителей России, включая самых убежденных противников путинского режима, считают началом войны, точкой перелома, 24 февраля 2022 года — день полномасштабного вторжения. Но Россия начала войну против Украины в 2014-м: аннексия Крыма, война на Донбассе, тысячи погибших еще до того, как мир заговорил о новой военно-политической реальности. Эта разница в восприятии — не просто спор о датах. Она определяет гораздо большее, предполагая разговор об ответственности, моральном выборе, пресловутом «незнании» и эскапизме.
Для русскоязычной литературы этот вопрос принципиален. Многие россияне, уехавшие после 2022 года, и среди них много деятелей культуры, искренне считают себя жертвами непредвиденных обстоятельств. Другие признают, что видели предупреждения и раньше. Для меня поворотной точкой стало вторжение России в Грузию в августе 2008 года. Последовательное, методичное возрождение имперского и агрессивного государственного мышления на всех уровнях жизни, которое в конечном счете и привело к большой войне против Украины, началось еще в нулевых.
Вопрос о хронологии провоцирует еще один, об отношении к войне. «Антивоенные россияне» — кто они? Требование остановить военные действия на нынешней линии фронта на востоке Украины и желание полного и безоговорочного поражения России — диаметрально противоположные позиции. Но они часто описываются одним словом, что создает опасную идейную путаницу.
Эти длинные, но необходимые уточнения нужны для разговора о той литературе на русском языке, которая так бурно развивается за границами России. И вернемся к аналогии с послереволюционной эмиграцией — аналогии, которая вызывает у меня столь решительное «нет».
Ровно сто лет назад, в сентябре 1926 года, Йозеф Рот опубликовал во Frankfurter Zeitung очерк «Царские эмигранты». Рот писал:
Анонимно-безвестное существование эмигрантов становилось … продуктом общественного интереса. Особенно когда оно принялось само себя выставлять напоказ. Эмигранты сотнями основывали театры, певческие хоры, танцевальные ансамбли и капеллы балалаечников … Они все больше удалялись от России — а еще больше Россия удалялась от них. Европа уже знала Мейерхольда — а они всё еще держались за Станиславского.
Да, и сейчас русскоязычные литературы в эмиграции и внутри России живут совсем разными способами. Но если развивать метафору едкого и наблюдательного Рота, то сегодня как раз эмигрантская культура практикует условного «Мейерхольда», свободно работая в поле самых разнообразных эстетических, идейных и языковых экспериментов. Происходящее в России создается по большей части с оглядкой на репрессивное законодательство и непрописанные, а потому особенно опасные, правила цензуры. Российская литература в границах РФ осталась с системой официально насаждаемых «духовно-нравственных ценностей», узаконенной гомофобией и уголовным преследованием инакомыслящих — и иногда не реально инакомыслящих, а тех, кого государство само объявляет диссидентами, как в «деле книгоиздателей». Кроме уголовного преследования, есть и штрафы магазинам, появление книг с вымаранными фразами и целыми страницами и, как следствие, торжество самоцензуры. Эстетически и политически оппозиционные голоса продолжают звучать на не контролируемых государством площадках, будь то книги, поэтические чтения или спектакли. Но такие голоса все больше маргинализуются. Мейнстрим же становится все однороднее. Топ-5 продаж Московского дома книги в третью неделю сентября 2026 года выглядел так:
Примерно в эти же дни издательство «Азбука» издало два романа Всеволода Кочетова под одной обложкой, и сразу два театра, в Москве и Петербурге, выпустили премьеры по «Квадратуре круга» Валентина Катаева. Да, в близкой к литературе сфере — в театре — идут похожие процессы: современной и зарубежной драматургии становится все меньше. Но это все частные проявления одной большой цензурной политики, и уместно вспомнить, что в конце мая этого года российское правительство приняло «План мероприятий по реализации основ государственной языковой политики». Русский язык в России будет кодифицироваться, другие языки народов России все больше вытесняться на обочину, книгоиздание — все больше зависеть от государственной поддержки или осуждения.
Я отдаю себе отчет, что только что нарисовал слишком простую картину. Эмиграция — не прибежище исключительно новаторов, Россия — не монолит охранителей. За скобками моей схемы остаются и те, кто продолжает работать внутри России вне официального дискурса: поэты, художники, институции, существование которых не укладывается в логику «Мейерхольд против Станиславского» или «Джаббарова против Прилепина». Я намеренно огрубляю: не потому что не знаю об исключениях, а потому что меня интересует не социология литературного процесса или борьба художественных школ, а то, что происходит с языком и идентичностью на его разрывах. Схема — это ни в коем случае не окончательный приговор, это точка отсчета.
Но это внутри российских границ. А что же определяет мир современной русскоязычной литературы за границами России? Это два разнородных обстоятельства: война России против Украины — война, которая отправила в эмиграцию тысячи авторов, и сложившаяся в последние примерно десять лет эффективная культурная инфраструктура.
Это большой и меняющийся мир. Часть его обитателей осваивает совершенно новые художественные пространства, часть по-прежнему замкнута на себе и на своих травмах. Последних невозможно осудить: искусство не просто передает культурный код, оно сгущает опыт — опыт страха, власти, боли, тела, смерти, отсутствия. Как человек, выросший в Советском Союзе и проведший большую часть своей жизни в России, я сам не свободен от укорененных в условной «русской культуре» представлений и стереотипов. Я по-прежнему не знаю, можно ли воспринимать как общность работающих на русском языке писателей-эмигрантов. Но я твердо убежден, что мне, как такому автору, нужна бóльшая открытость тому новому миру, в котором я живу уже 12 лет.
Но если культура внутри России законсервировалась в ситуации нынешнего режима, то у тех, кто пишет снаружи, не было единого момента разрыва, от которого они отсчитывают себя. В этом принципиальное отличие от ситуации столетней давности, которую наблюдал Рот.
Эмигранты первой волны унесли с собой Россию предреволюционного образца и воспроизводили ее с тщательностью, со временем неизбежно превращая ее в музейную. Берлинская газета «Руль» могла быть прогрессивнее монархических изданий, но все ее 3309 номеров вплоть до закрытия в 1931 году выходили в дореформенной орфографии, и это было принципиально: «мы пишем так, как писала настоящая Россия». Перефразируя Рота, можно сказать, что послереволюционные эмигранты держались не столько за Станиславского, сколько за ять. Впрочем, это и было сердцевиной конфликта внутри самой первой волны — конфликта, в который Ходасевич, Георгий Иванов и младшее «незамеченное поколение» (Борис Поплавский, Владимир Варшавский и другие) были вовлечены с разных сторон. Часть эмигрантов прекрасно знала, что орфографическая реформа была академической, а не большевистской, но продолжала держаться за ять и ер как за политический жест. Именно эта тяга к консервации раздражала тех, кто пытался строить новую литературу, а не воспроизводить культуру старой России.
Нынешняя русскоязычная культурная жизнь за пределами России строится иначе: не одномоментно и не из одного источника. Она складывается слоями, у каждого из которых собственная хронология и собственный опыт. И вспомним, что русскоязычный «тутиздат» появился не после Октябрьской революции, а с открытием герценовской Вольной русской типографии в 1853 году.
Задолго до 2022 года существовали и продолжают работать литературные журналы, основанные предыдущими волнами эмиграции: «Новый журнал» с 1942-го, «Зеркало» с 1993-го (тут можно упомянуть и другие примеры: алматинский «Дактиль» возник в 2013-м в собственной русскоязычной культурной традиции Казахстана, но в нем сегодня публикуются и переехавшие в Алматы после 2022 российские авторы). Берлинская PANDA platforma, одна из главных площадок, где выступают русскоязычные литераторы, открылась в 2009-м, тель-авивский книжный «Бабель» — в 2015-м, когда о следующей волне эмиграции никто всерьез не думал, а если думал, то вслух не говорил. Когда в 2022 году хлынула новая волна, она влилась в уже существующее русло — и это, по всей видимости, спасло ее от того музейного консервирования, которое описывал Рот. Новые издательства (Vidim Books, Éditions Tourgueneff и другие) и книжные ярмарки и фестивали (главные — в Праге и Берлине) появились в уже сложившемся культурном пространстве, а не на пустом месте.
У этой органичности есть и другая, не менее важная, сторона. Книжный магазин в эмиграции выполняет ту же функцию, что кофейня в эпоху Просвещения: место, где сообщество обнаруживает само себя. Я достаточно времени провожу в берлинском Babel Books, чтобы воспринимать это не как метафору, а как факт повседневной жизни. Но сообщество, которое обнаруживает себя в таком магазине, — не единая «русская литература в изгнании» («литература» в этом случае подразумевает и писателей, и читателей). Это несколько разных миров, которые иногда пересекаются, иногда игнорируют друг друга, и почти никогда не совпадают полностью.
В конце апреля в берлинской PANDA platforma проходила презентация книги Дмитрия Строцева «Как выглядит смерть». Книгу Строцева, бывшего минчанина, пишущего преимущественно на русском языке, совместно выпустили варшавское издательство «Мяне няма» и издательство книжного магазина «Бабель» (Тель-Авив).
В «Панде» было битком, Строцева поздравляли коллеги, единомышленники и издатели, но мне бросилось в глаза, что в зале не было ни одного из тех литераторов, кого можно было бы назвать российским, кроме Александра Дельфинова, который называет себя «берлинский русскоязычный поэт». Сам Строцев, безусловно, беларуский автор, как и «Мяне няма» — беларуское издательство в изгнании, хотя там выходит много книг на русском языке.
Написав предыдущий абзац, я сразу вступил в опасное пространство сомнительных определений и политически нагруженной орфографии — быть может, как раз в этом и есть параллель с послереволюционной ситуацией.
«Белорусский», «беларусский» или «беларуский»? Общепринятая норма русского языка — «белорусский»: именно так зафиксировано в академических словарях. «Беларусский» — транслитерация официального названия страны, Республики Беларусь, компромисс между русской нормой и беларуским самоназванием. Но многие беларуские интеллектуалы настаивают на «беларуском» — и я это принимаю, пусть формально это за пределами любой из существующих норм. Послереволюционные эмигранты держались за дореформенную орфографию как за свидетельство подлинности. Это был жест консервации — благородный, понятный и в конечном счете музейный. Может быть, деколонизация, о которой сегодня так много говорят, начинается с готовности отдать другому право на собственную норму, ровно с противоположного жеста: с возможности признать, что тот русский язык, на котором частично создается беларуская литература, — это другой, равноправно существующий язык. Научились ведь мы — ну, по крайней мере, я научился — говорить «в Украине».
Но есть еще один голос из того же 1926 года — не наблюдателя снаружи, каким был Рот, а поэта изнутри эмиграции, который идет в этом рассуждении куда дальше, чем решаюсь я. В письме к Рильке из Сен-Жиль-сюр-Ви Цветаева писала:
Поэзия — уже перевод, с родного языка на чужой — будь то французский или немецкий — неважно. Для поэта нет родного языка. <...> Я не русский поэт и всегда недоумеваю, когда меня им считают и называют. <...> Национальность — это от- и заключенность. <...> Но в каждом языке есть нечто лишь ему свойственное, что и есть сам язык.
Я не готов подписаться под этим полностью. Идентичность — это еще и память, и обязательство, и та самая историческая ответственность, от которой не спрятаться за универсализмом поэтического призвания. Но вопрос, который Цветаева задала сто лет назад, никуда не делся: может ли язык быть больше, чем национальная идентичность? Может ли русский язык стать чем-то иным, чем то, во что его превратило или хочет превратить российское государство? Я по-прежнему не знаю ответа, но убежден, что та литература, что создается сейчас вне России, на разных «русских языках», в разных городах и контекстах, и есть то пространство, где этот вопрос ставится всерьез.
Сокращенная версия этого текста на немецком вышла 26 июля 2026 года в издании Dekoder.
-
Mikhail KaluzhskyPlaywright, writer, and journalist. In 2012–2022, he has served as a director of the theatre program of Moscow's Sakharov Center. His latest books include Legenda o Karagai and Performing Censorship: The Russian Case (with Yana Meerzon).