Mikhail Kaluzhsky

Между Мейерхольдом и Станиславским: эмиграция как промежуточное пространство

Between Meyerhold and Stanislavsky: Emigration as an Intermediary Space

Похожа ли нынешняя волна эмиграции на ту, что покинула Россию сто лет назад? Писатель Михаил Калужский убежден, что нет. Его эссе — о различиях, о не осознанной до сих пор ответственности и о том, что происходит во вновь расколотом литературном процессе.

им кажется, что граница проходит по речевой геопозиции,
по мере инвестиций в русский язык,
а на самом деле она проходит по мне
— Павел Арсеньев. «Нойкельнские гимны», из цикла «Русский как неродной»

Есть разговоры, от которых никуда не деться, и это случается со мной регулярно — как минимум раз в месяц, если не чаще. Кто-нибудь из европейских друзей воодушевленно спрашивает:

— Нынешний «русский Берлин», наверное, так похож на то, что здесь было сто лет назад, правда? Столько событий, такой расцвет русской эмигрантской литературы! 

Обычно хочется ответить коротким и усталым «нет». Но так поступать категорически неправильно. Вполне понятное заблуждение «как будто ста лет не было», основанное не на знании реалий, а только на аналогиях, заслуживает того, чтобы говорить о нем — и не только для того, чтобы его развеять. 

Это разговор не столько про историю, сколько про идентичность, и он важен мне самому. Честно говоря, я не знаю, как определить границы понятия «русская эмигрантская литература», потому что каждый элемент в этом словосочетании нуждается в постоянном уточнении. Это важное свойство духа времени: сегодня всякая формулировка требует пояснения. И поэтому задавать вопросы сейчас гораздо важнее, чем предлагать простые, основанные на поверхностных аналогиях, ответы. 

Определяет ли статус эмигранта качество и содержание его литературной работы?

Что важнее: город, в котором ты живешь, или издательство, в котором выходят твои книги?

В какой степени пишущие на русском и живущие вне России авторы могут восприниматься как общность? Те, кто приехал из России после 2022-го, из Советского Союза в 1970-е, те, кто родился в Казахстане, Латвии, США, Израиле и никуда оттуда не уезжал?

Попадают ли в эту общность те (и я сам среди них), кто категорически отказывается от определений «русский» или «российский» и настаивает на «русскоязычный» или «русофонный»? 

И может ли сам язык, на котором ты пишешь, быть объектом выбора, а не только данностью?

И таких вопросов бесконечно много.

А еще для того, чтобы говорить о литературе, нужно договориться о хронологии, ведь иногда даже это не получается.

Большинство людей в Германии, где я живу, как и большинство жителей России, включая самых убежденных противников путинского режима, считают началом войны, точкой перелома, 24 февраля 2022 года — день полномасштабного вторжения. Но Россия начала войну против Украины в 2014-м: аннексия Крыма, война на Донбассе, тысячи погибших еще до того, как мир заговорил о новой военно-политической реальности. Эта разница в восприятии — не просто спор о датах. Она определяет гораздо большее, предполагая разговор об ответственности, моральном выборе, пресловутом «незнании» и эскапизме. 

Для русскоязычной литературы этот вопрос принципиален. Многие россияне, уехавшие после 2022 года, и среди них много деятелей культуры, искренне считают себя жертвами непредвиденных обстоятельств. Другие признают, что видели предупреждения и раньше. Для меня поворотной точкой стало вторжение России в Грузию в августе 2008 года. Последовательное, методичное возрождение имперского и агрессивного государственного мышления на всех уровнях жизни, которое в конечном счете и привело к большой войне против Украины, началось еще в нулевых.

Вопрос о хронологии провоцирует еще один, об отношении к войне. «Антивоенные россияне» — кто они? Требование остановить военные действия на нынешней линии фронта на востоке Украины и желание полного и безоговорочного поражения России — диаметрально противоположные позиции. Но они часто описываются одним словом, что создает опасную идейную путаницу.

Эти длинные, но необходимые уточнения нужны для разговора о той литературе на русском языке, которая так бурно развивается за границами России. И вернемся к аналогии с послереволюционной эмиграцией — аналогии, которая вызывает у меня столь решительное «нет».

Ровно сто лет назад, в сентябре 1926 года, Йозеф Рот опубликовал во Frankfurter Zeitung очерк «Царские эмигранты». Рот писал:

Анонимно-безвестное существование эмигрантов становилось … продуктом общественного интереса. Особенно когда оно принялось само себя выставлять напоказ. Эмигранты сотнями основывали театры, певческие хоры, танцевальные ансамбли и капеллы балалаечников … Они все больше удалялись от России — а еще больше Россия удалялась от них. Европа уже знала Мейерхольда — а они всё еще держались за Станиславского.

Да, и сейчас русскоязычные литературы в эмиграции и внутри России живут совсем разными способами. Но если развивать метафору едкого и наблюдательного Рота, то сегодня как раз эмигрантская культура практикует условного «Мейерхольда», свободно работая в поле самых разнообразных эстетических, идейных и языковых экспериментов. Происходящее в России создается по большей части с оглядкой на репрессивное законодательство и непрописанные, а потому особенно опасные, правила цензуры. Российская литература в границах РФ осталась с системой официально насаждаемых «духовно-нравственных ценностей», узаконенной гомофобией и уголовным преследованием инакомыслящих — и иногда не реально инакомыслящих, а тех, кого государство само объявляет диссидентами, как в «деле книгоиздателей». Кроме уголовного преследования, есть и штрафы магазинам, появление книг с вымаранными фразами и целыми страницами и, как следствие, торжество самоцензуры. Эстетически и политически оппозиционные голоса продолжают звучать на не контролируемых государством площадках, будь то книги, поэтические чтения или спектакли. Но такие голоса все больше маргинализуются. Мейнстрим же становится все однороднее. Топ-5 продаж Московского дома книги в третью неделю сентября 2026 года выглядел так:

Примерно в эти же дни издательство «Азбука» издало два романа Всеволода Кочетова под одной обложкой, и сразу два театра, в Москве и Петербурге, выпустили премьеры по «Квадратуре круга» Валентина Катаева. Да, в близкой к литературе сфере — в театре — идут похожие процессы: современной и зарубежной драматургии становится все меньше. Но это все частные проявления одной большой цензурной политики, и уместно вспомнить, что в конце мая этого года российское правительство приняло «План мероприятий по реализации основ государственной языковой политики». Русский язык в России будет кодифицироваться, другие языки народов России все больше вытесняться на обочину, книгоиздание — все больше зависеть от государственной поддержки или осуждения. 

Я отдаю себе отчет, что только что нарисовал слишком простую картину. Эмиграция — не прибежище исключительно новаторов, Россия — не монолит охранителей. За скобками моей схемы остаются и те, кто продолжает работать внутри России вне официального дискурса: поэты, художники, институции, существование которых не укладывается в логику «Мейерхольд против Станиславского» или «Джаббарова против Прилепина». Я намеренно огрубляю: не потому что не знаю об исключениях, а потому что меня интересует не социология литературного процесса или борьба художественных школ, а то, что происходит с языком и идентичностью на его разрывах. Схема — это ни в коем случае не окончательный приговор, это точка отсчета.

Но это внутри российских границ. А что же определяет мир современной русскоязычной литературы за границами России? Это два разнородных обстоятельства: война России против Украины — война, которая отправила в эмиграцию тысячи авторов, и сложившаяся в последние примерно десять лет эффективная культурная инфраструктура.

Это большой и меняющийся мир. Часть его обитателей осваивает совершенно новые художественные пространства, часть по-прежнему замкнута на себе и на своих травмах. Последних невозможно осудить: искусство не просто передает культурный код, оно сгущает опыт — опыт страха, власти, боли, тела, смерти, отсутствия. Как человек, выросший в Советском Союзе и проведший большую часть своей жизни в России, я сам не свободен от укорененных в условной «русской культуре» представлений и стереотипов. Я по-прежнему не знаю, можно ли воспринимать как общность работающих на русском языке писателей-эмигрантов. Но я твердо убежден, что мне, как такому автору, нужна бóльшая открытость тому новому миру, в котором я живу уже 12 лет.

Но если культура внутри России законсервировалась в ситуации нынешнего режима, то у тех, кто пишет снаружи, не было единого момента разрыва, от которого они отсчитывают себя. В этом принципиальное отличие от ситуации столетней давности, которую наблюдал Рот. 

Эмигранты первой волны унесли с собой Россию предреволюционного образца и воспроизводили ее с тщательностью, со временем неизбежно превращая ее в музейную. Берлинская газета «Руль» могла быть прогрессивнее монархических изданий, но все ее 3309 номеров вплоть до закрытия в 1931 году выходили в дореформенной орфографии, и это было принципиально: «мы пишем так, как писала настоящая Россия». Перефразируя Рота, можно сказать, что послереволюционные эмигранты держались не столько за Станиславского, сколько за ять. Впрочем, это и было сердцевиной конфликта внутри самой первой волны — конфликта, в который Ходасевич, Георгий Иванов и младшее «незамеченное поколение» (Борис Поплавский, Владимир Варшавский и другие) были вовлечены с разных сторон. Часть эмигрантов прекрасно знала, что орфографическая реформа была академической, а не большевистской, но продолжала держаться за ять и ер как за политический жест. Именно эта тяга к консервации раздражала тех, кто пытался строить новую литературу, а не воспроизводить культуру старой России.

Нынешняя русскоязычная культурная жизнь за пределами России строится иначе: не одномоментно и не из одного источника. Она складывается слоями, у каждого из которых собственная хронология и собственный опыт. И вспомним, что русскоязычный «тутиздат» появился не после Октябрьской революции, а с открытием герценовской Вольной русской типографии в 1853 году. 

Задолго до 2022 года существовали и продолжают работать литературные журналы, основанные предыдущими волнами эмиграции: «Новый журнал» с 1942-го, «Зеркало» с 1993-го (тут можно упомянуть и другие примеры: алматинский «Дактиль» возник в 2013-м в собственной русскоязычной культурной традиции Казахстана, но в нем сегодня публикуются и переехавшие в Алматы после 2022 российские авторы). Берлинская PANDA platforma, одна из главных площадок, где выступают русскоязычные литераторы, открылась в 2009-м, тель-авивский книжный «Бабель» — в 2015-м, когда о следующей волне эмиграции никто всерьез не думал, а если думал, то вслух не говорил. Когда в 2022 году хлынула новая волна, она влилась в уже существующее русло — и это, по всей видимости, спасло ее от того музейного консервирования, которое описывал Рот. Новые издательства (Vidim Books, Éditions Tourgueneff и другие) и книжные ярмарки и фестивали (главные — в Праге и Берлине) появились в уже сложившемся культурном пространстве, а не на пустом месте.

У этой органичности есть и другая, не менее важная, сторона. Книжный магазин в эмиграции выполняет ту же функцию, что кофейня в эпоху Просвещения: место, где сообщество обнаруживает само себя. Я достаточно времени провожу в берлинском Babel Books, чтобы воспринимать это не как метафору, а как факт повседневной жизни. Но сообщество, которое обнаруживает себя в таком магазине, — не единая «русская литература в изгнании» («литература» в этом случае подразумевает и писателей, и читателей). Это несколько разных миров, которые иногда пересекаются, иногда игнорируют друг друга, и почти никогда не совпадают полностью.

В конце апреля в берлинской PANDA platforma проходила презентация книги Дмитрия Строцева «Как выглядит смерть». Книгу Строцева, бывшего минчанина, пишущего преимущественно на русском языке, совместно выпустили варшавское издательство «Мяне няма» и издательство книжного магазина «Бабель» (Тель-Авив).

В «Панде» было битком, Строцева поздравляли коллеги, единомышленники и издатели, но мне бросилось в глаза, что в зале не было ни одного из тех литераторов, кого можно было бы назвать российским, кроме Александра Дельфинова, который называет себя «берлинский русскоязычный поэт». Сам Строцев, безусловно, беларуский автор, как и «Мяне няма» — беларуское издательство в изгнании, хотя там выходит много книг на русском языке.

Написав предыдущий абзац, я сразу вступил в опасное пространство сомнительных определений и политически нагруженной орфографии — быть может, как раз в этом и есть параллель с послереволюционной ситуацией.

«Белорусский», «беларусский» или «беларуский»? Общепринятая норма русского языка — «белорусский»: именно так зафиксировано в академических словарях. «Беларусский» — транслитерация официального названия страны, Республики Беларусь, компромисс между русской нормой и беларуским самоназванием. Но многие беларуские интеллектуалы настаивают на «беларуском» — и я это принимаю, пусть формально это за пределами любой из существующих норм. Послереволюционные эмигранты держались за дореформенную орфографию как за свидетельство подлинности. Это был жест консервации — благородный, понятный и в конечном счете музейный. Может быть, деколонизация, о которой сегодня так много говорят, начинается с готовности отдать другому право на собственную норму, ровно с противоположного жеста: с возможности признать, что тот русский язык, на котором частично создается беларуская литература, — это другой, равноправно существующий язык. Научились ведь мы — ну, по крайней мере, я научился — говорить «в Украине».

Но есть еще один голос из того же 1926 года — не наблюдателя снаружи, каким был Рот, а поэта изнутри эмиграции, который идет в этом рассуждении куда дальше, чем решаюсь я. В письме к Рильке из Сен-Жиль-сюр-Ви Цветаева писала:

Поэзия — уже перевод, с родного языка на чужой — будь то французский или немецкий — неважно. Для поэта нет родного языка. <...> Я не русский поэт и всегда недоумеваю, когда меня им считают и называют. <...> Национальность — это от- и заключенность. <...> Но в каждом языке есть нечто лишь ему свойственное, что и есть сам язык.

Я не готов подписаться под этим полностью. Идентичность — это еще и память, и обязательство, и та самая историческая ответственность, от которой не спрятаться за универсализмом поэтического призвания. Но вопрос, который Цветаева задала сто лет назад, никуда не делся: может ли язык быть больше, чем национальная идентичность? Может ли русский язык стать чем-то иным, чем то, во что его превратило или хочет превратить российское государство? Я по-прежнему не знаю ответа, но убежден, что та литература, что создается сейчас вне России, на разных «русских языках», в разных городах и контекстах, и есть то пространство, где этот вопрос ставится всерьез.

Сокращенная версия этого текста на немецком вышла 26 июля 2026 года в издании Dekoder.


  • Mikhail Kaluzhsky

    Playwright, writer, and journalist. In 2012–2022, he has served as a director of the theatre program of Moscow's Sakharov Center. His latest books include Legenda o Karagai and Performing Censorship: The Russian Case (with Yana Meerzon).

No. 1 — Autumn 2026

From the Editors

Articles & Reviews

Kathleen Mitchell-Fox

Open Dialogue: Thinking about Poetry, Album-Reviewing AI

Natalya Skorokhod

Без развязки: антивоенная русскоязычная драма 2022–2025 годов

Without a Resolution: Anti-War Russia Drama of 2022-2025
Maria Malinovskaya

Facing the Dead, Back to the Living. On Pavel Kushnir’s "Russian Cut-Up"

Tatiana Krasilnikova

«Плесень, сахар, запоминание». О книге Лизы Хереш «Мой парень Одри Лорд»

"Mould, Sugar, Remembrance." On Liza Kheresh's Book "My Boyfriend Audre Lorde"

Interview

Valerie Pozner Ekaterina Morozova Alexandra Berlina et al.

Виктор Шкловский и Эльза Триоле. Четвертая Элоиза, или Письма о любви

Viktor Shklovsky and Elsa Triolet. The Fourth Eloisa, or Letters about Love

Survey

Новый тамиздат: издатели рассказывают о себе

The New Tamizdat: Publishers about Themselves

Beyond Literature

Dana Fishman

(E)state-Sponsored Violence in Krymov’s “Uncle Vanya, Scenes from Country Life”

Environment

Maria-Anna Guschina

Тамиздат 2.0. Репортаж с третьей «Пражской книжной башни»

Tamizdat 2.0. Reporting from the Third "Prague Book Tower"

Showcase

Lev Oborin
In Russian, with English translation

Fifteen New Notable Books

Why Are We Here?

Mikhail Kaluzhsky

Между Мейерхольдом и Станиславским: эмиграция как промежуточное пространство

Between Meyerhold and Stanislavsky: Emigration as an Intermediary Space
Elena Kostyuchenko
In Russian, with English translation

Резиденция

The Residency

Games & Quizzes

* ****

The New Tamizdat. A Timeline in Seven Cards